Розповідь про війну, про яку не пишуть: про ту, на якій плачуть чоловіки, про повальне дезертирство, кров та відчай.
Випускник чернівецького медінституту Іон Деген, який нині живе в Ізраілі, пройшов всю війну. Мав опіки та чотири поранення.
Був одним із танкових асів, його двічі представляли до звання Героя Радянського Союзу.
До Чернівців приїхав після війни, вже маючи інвалідність: вступив до медінституту, який закінчив з відзнакою. Згодом переїхав до Києва, 1977 року репатріювався до Ізраілю, професор, лікар-ортопед.
Мало хто знає, що саме Іон Деген є автором відомого вірша, який довгий час передавали із вуст у вуста, як народне. Про авторство Дегена стало відомо лише за чотири десятки років (вірш написано у грудні 1944 року).
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам ещё наступать предстоит.
«Поруч гинули мої однокласники, сімнадцятирічні юнаки. Для мене це було великим потрясінням. Я заледве стримував сльози, коли ми ховали вбитих товаришів», – згадував Іон Деген.
До вашої уваги – уривки з інтерв’ю Іона Дегена. Про війну, про яку не пишуть: на якій плачуть чоловіки, про повальне дезертирство, кров та відчай. Таку далеку і таку подібну на ту, що нині переживає Україна. Подаємо мовою оригіналу.
«Шли непрерывные бои, командиры разбежались…»
…Мы жили в Могилеве-Подольском Винницкой области.
15-го июня закончил девятый класс и сразу приступил к работе вожатого в пионерском лагере, который располагался рядом с железнодорожным мостом через Днестр. В ночь на 22 июня я видел, как по мосту в Германию прошёл тяжело гружённый состав. Ранним утром люди стали говорить по секрету: «Началась война!».
Уже днем наш город впервые бомбили. Милиционеры стреляли из наганов по немецким бомбардировщикам. Замечательная картинка… Я прибежал в горком комсомола, оттуда – в военкомат. Я сотрясал воздух возгласами о долге комсомольца, о защите Родины, о героях Гражданской войны. Ответ был коротким: «Детей в армию не призываем!».
Но уже на десятый день войны при горкоме комсомола был организован добровольческий истребительный батальон, состоящий из учеников девятых и десятых классов школ города. Наш взвод состоял из девятиклассников. Тридцать один человек во взводе, из них двадцать семь евреев.
Через два дня нам выдали обычное армейское обмундирование и всех добровольцев-истребителей влили в кадровые стрелковые роты 130-й СД. Присягу мы не принимали. Мы получили карабины, по 100 патронов и по четыре гранаты РГД. Во взводе был пулемет «Максим», который я быстро освоил, и меня назначили первым номером пулеметного расчета.
– Каким Вам запомнилось лето сорок первого года?
– Страшное время. Непрерывные бои. Даже отразив все немецкие атаки, мы почему-то отступали. Стрелковые роты таяли на глазах и не только из-за тяжелых боевых потерь. Началось повальное дезертирство.
Постоянные немецкие бомбежки, небо в те дни оставалось за немцами. Только один раз я стал свидетелем трагического боя наших летчиков. Девять самолетов И-16 были сбиты двумя «мессерами». Уже на второй неделе боев нас перестали снабжать боеприпасами и продовольствием. Кухня со старшиной не появлялись на наших позициях.
Нас скупо пополняли красноармейцами-призывниками и кадровиками из разбитых частей. Комсостав разбежался, я даже не видел ротного командира или политрука. Меня выбрали командиром взвода.
Рядом погибали мои одноклассники, семнадцатилетние юноши. Для меня это было потрясением. Я с трудом сдерживал слезы, когда мы хоронили убитых товарищей. В начале августа наш взвод поджег гранатами и бутылками с КС два немецких танка.
Между Уманью и Христиновкой наша дивизия попала в окружение. Началось самое страшное. Ощущение беспомощности. Солдаты-запасники стали разбредаться по окрестным селам.
Но мы, остатки истребительного батальона, твердо решили прорываться на восток. Тяжелораненых несли с собой. Но вскоре мы, видя состояние двух наших товарищей, вынуждены были оставить их у колхозников, показавшихся нам надежными людьми. После войны я пытался узнать судьбу этих ребят. Но даже следов не нашел.
Мы постоянно нападали на небольшие группы немцев. Несколько раз дело доходило до рукопашной схватки – стенка на стенку. В такой схватке я как-то огрел прикладом по каске немецкого фельдфебеля. Вскоре он очнулся. Здоровенный немец держался высокомерно, чувствовал себя победителем, нагло смотрел на нас, вид у него был такой, словно он нас взял в плен, а не мы его. Начали его допрашивать, но немец молчал. А потом крикнул: «Ферфлюхтен юде!» – я его тут же застрелил. Все равно нам некуда было девать пленного: мы выходили из окружения. Забрал себе «на добрую память» его пистолет «парабелум».
Остатки нашей роты упорно пробивались к своим. Все уже воевали трофейным немецким оружием, но я продолжал тащить пулемет «максим». В один светлый вечер из всего взвода осталось двое: Саша Сойферман и я. Экономно отстреливались от наступающих немцев. Вдруг я почувствовал сильный удар по ноге. Посмотрел и увидел, что течет кровь. Пуля прошла навылет через мягкие ткани бедра. Саша перевязал мне рану. Стрельба раздавалась уже позади нас. Патронов не было. Вокруг нас валялись пустые пулеметные ленты. Утопили затвор пулемета в выгребной яме и поползли на восток. Девятнадцать дней с упорством фанатиков мы выходили вместе с Сашей из окружения. Шли ночами, в села не заходили. Знали, что в плен не сдадимся ни при каких обстоятельствах. Питались зелеными яблоками и зернами пшеницы, что-то брали на заброшенных огородах. На третий день рана стала гноиться. Саша срезал мох, посыпал его пеплом и прикладывал к ране. Только трижды за эти недели мне удалось постирать бинты. Нога распухла и уже не гнулась. Мы начали терять ориентацию во времени. Я сделал себе палку, но основной моей опорой при ходьбе было плечо Саши. Где-то в районе Кременчуга дошли до Днепра. Река в этом месте очень широкая. Спустились по крутому откосу. Моросил мелкий дождь. Вечер. Тишина. Мы бросили в воду оружие и сняли с себя сапоги. Понимали, что с таким грузом нам Днепр не переплыть. Жалко было расставаться с трофейным пистолетом… Левый спасительный берег выглядел черной полоской на фоне быстро темнеющего неба. Мы плыли молча, медленно, в основном на спине, стараясь экономно расходовать силы. В воде утихла боль в раненой ноге. Сильное течение сносило нас. На середине реки судорога стянула мою ногу. Я был готов к этому. К клапану кармана гимнастерки была пристегнута английская булавка. Стал покалывать ногу, и судорога отпустила меня. Оглянулся. Саши рядом не было. Забыв об осторожности, в панике и в отчаянии кричал: “Саша!”. Но над рекой царило молчание… Я понял, что Сойферман утонул. С трудом выбрался на берег и обессиленный растянулся на мокром песке. Я не был в состояния сделать и шагу. Дрожа от холода, решил ждать рассвета. Но вдруг на фоне ночного неба увидел два силуэта с касками на головах и услышал немецкую речь. Я затаился, вдавил себя в песок… Немцы прошли на север, против течения Днепра, в нескольких метрах от меня, не заметив моего присутствия.
И тут я заплакал: ни боль, ни потери, ни страх не были причиной этих слез. Плакал от осознания трагедии отступления, свидетелем и участником которой мне пришлось стать, от страшных мыслей, что все наши жертвы были напрасны… Я плакал оттого, что у меня даже нет гранаты взорвать себя вместе с немцами. Плакал от самой мысли, что немцы уже на левом берегу Днепра.
Как такое могло случиться?! Где фронт? Идет ли еще война? Зачем я существую, если рухнули моя армия и страна? А ведь нам все время внушали, что уже на третий день войны мы ворвемся в Берлин, где нас с цветами встретят плачущие от счастья немецкие пролетарии. Не знаю, как нашел в себе силы поползти по тропинке туда, откуда пришли немцы. Сквозь заросли камыша увидел окраину села. Добрался до ближайшего дома. В этом доме, как выяснилось, жили Федор и Прасковья Григоруки – люди, которым я обязан жизнью. Они раздели меня, промыли мои раны. Поняли, что я еврей. В селе стоял немецкий гарнизон, и всех сельчан уже предупредили, что за укрывательство евреев и коммунистов их ждет расстрел. Григоруки накормили меня мясом с картошкой. Федор отрезал огромную краюху хлеба. В жизни я не ел ничего более вкусного.
Где находится фронт, они не имели ни малейшего представления. По селу шли слухи, что немцы уже давно взяли Полтаву. Никто толком ничего не знал. Сказали, что в село вернулось несколько дезертиров из РККА, утверждавших, что немцы отпустили их из плена. Прасковья испекла в печи большую луковицу, разрезала ее пополам и приложила к ранам, укрепив половинки белой чистой тряпкой. Меня отвели на чердак. Я проспал почти двое суток. А еще через пару дней Григорук переодел меня в гражданскую одежду, посадил на подводу и повез в соседнее село, к родне. Там меня снова спрятали в крестьянском доме, а утром пересадили на другую подводу. Такая «естафета» продолжалась еще четыре раза. Добрые украинские люди спасали меня. Я даже не заметил, как очередной возница перевез меня через линию фронта. Вскоре я оказался в полтавском госпитале. Летом 1949 года поехал в это село поблагодарить Григоруков за свое спасение. Но на месте села были только развалины, заросшие бурьяном…
«Из взвода выжило только четыре человека»
– Сколько человек уцелело из вашего взвода добровольцев-девятиклассников?
– Выжило на войне только четыре человека. Все инвалиды. После войны встретил Якова Ройтберга. Дефект в височной кости после тяжелого ранения. Несросшийся огнестрельный перелом правого плеча. Сейчас Яков – профессор-математик.
Но самая неожиданная встреча произошла в июне 1945 года. На костылях меня выписали из кировского госпиталя домой, дали сопровождающего солдата. Еще до Киева сделали две пересадки. В Киеве до начала посадки в вагон для раненых проводница пропустила меня внутрь. Занял полку для сопровождающего, положив на неё костыли.
Посмотрел в окно и обомлел. На перроне на костылях, без ноги, стоял мой одноклассник Сашка Сойферман, с которым мы вместе выходили из проклятого окружения в сорок первом году. Сойферман все эти годы думал, что я утонул во время нашей переправы через Днепр. Он выбирался к своим в одиночку.
В 1942-м в бою под Сталинградом Саша потерял ногу.
– Что испытывал шестнадцатилетний мальчик Ион Деген, убивая в бою своего первого врага?
– Ликование. Когда увидел, как после моего выстрела упал убитый немец, я был очень рад! Потом мне часто приходилось убивать. Делал я это спокойно, без лишних эмоций и сантиментов. Шла война на уничтожение, и в этой войне не было места сомнениям или жалости перед тем, как нажимался курок.
Но подобное сильное эмоциональное ощущение радости мне довелось испытать ещё только один раз, летом сорок четвертого года. Большая группа немцев толпой убегала от танка по пологому склону холма. Можно было спокойно достать их из танковых пулеметов. Но почему-то скомандовал своему заряжающему поставить шрапнельный снаряд на картечь. Человек тридцать разорвало в клочья. В это мгновение я поймал себя на мысли, что испытываю то самое незабываемое ощущение, которое испытал в начале войны, когда застрелил своего первого немца.
– Сколько времени Вы находились в госпитале?
– Почти пять месяцев. Еще в Полтаве меня осмотрел военврач третьего ранга, грузин, и сразу же заявил: «Ногу надо немедленно ампутировать!». Перспектива в 16 лет остаться безногим инвалидом была для меня неприемлемой. Я опасался, что меня усыпят, сонного приволокут в операционную и отрежут ногу. Но все обошлось. 21 января 1942 года меня выписали из госпиталя.
Сказали: «Жди призыва».
Стояли пятидесятиградусные морозы. Я подался на юг. В Актюбинске меня окликнул Александр Гагуа, служивший до войны в погранотряде в Могилеве-Подольском и хорошо помнивший меня. Услышав мою «одиссею», он, не колеблясь, велел мне ехать в Грузию в его родное село Шрома Махарадзевского района. Там же, на вокзале, он написал письма своему отцу и председателю колхоза.
16 февраля прошел пешком 13 километров от станции Натанеби до Шромы. От меня 76-летний отец Александра Гагуа впервые узнал о сыне, о котором не было сведений с начала войны. Меня очень тепло встретили в селе. В те дни я на всю жизнь влюбился в Грузию и в грузинский народ.
Стал работать трактористом.
15 июня 1942-го, узнав, что на станции стоит бронепоезд, я снова прошёл 13 километров. Грузины подарили мне на память красивый старинный кинжал. Меня взяли в разведку.
– Где были самые тяжелые бои?
– На Кавказе… Мы постепенно откатывались к Чечне. Местное население относилось к нам весьма недружелюбно. Жрать нам было нечего, мы брали провиант у местных, иногда даже угрожая оружием. В Грозном, ещё по пути на фронт, ко мне, сидящему на первой платформе, подошел пожилой чеченец, и сказал: «Солдат, продай автомат! Я тебе семьдесят пять тысяч дам!». Я послал его подальше.
В начале сентября положение стало критическим. Мы прибыли на станцию Докшукино. Немцы обошли станцию. Находясь на перроне, мы попали под огонь своих «катюш». Спасались на полу станционной уборной. Пришлось снять с себя все обмундирование. К своим по Тереку шли в одних трусах, но с оружием. Несколько дней казалось, что не отмоем с себя эту дикую вонь.
В сентябре 1942-го сводный отряд дивизиона бронепоездов был брошен на оборону перевала на высоте 3000 метров над уровнем моря. Кончились продукты. За каких-то три дня я полностью сжевал ремешок танкового шлема.
Против нас стояли немцы из дивизии «Эдельвейс», оказавшиеся в аналогичной ситуации: им тоже нечего было жрать. Немцы к такому не привыкли. На пятый день около роты немцев во главе с капитаном сами пришли сдаваться к нам в плен.
– За бои на перевале Вас как-то отметили?
– Получил медаль «За Отвагу», но покрасоваться с ней на гимнастерке довелось всего два дня.
Хоть я и старался во всем походить на своих старших товарищей-разведчиков, и даже научился пить с ними на равных, но все равно оставался подростком-сластёной. Нас отвели на формирование в Беслан. Рядом с вокзалом был паточный комбинат, и мы решили сходить с ведром за патокой.
Внезапно появился невысокий кавказец в плаще, в полувоенной фуражке и шевровых сапогах. Наглая и самодовольная физиономия: «Спэкулируете?!»
Мне показалось, что эта начальственного вида тыловая крыса намекает на мою национальность. Я психанул и хлестнул его наотмашь по лицу. Он только качнулся в сторону и сразу выхватил из-под плаща пистолет ТТ. Лагутин врезал кавказцу своим огромным кулаком и он неподвижно распластался на тротуаре.
Я подобрал отлетевший в сторону ТТ. Под распахнувшимся плащом мы увидели у кавказца над левым карманом френча орден Ленина и значок депутата Верховного Совета. Мы испуганно посмотрели друг на друга и стали помогать подняться с земли приходящему в себя депутату. Вернули ему пистолет без обоймы.
Депутат сразу вытащил из недр плаща запасную обойму, вогнал ее в пистолет и пронзительно заорал: «Взять их!».
Привезли в селение Брут… Выпотрошили карманы, забрали документы и кисеты с табаком, сняли ремни и сорвали петлицы. Чьи-то ловкие руки сняли медаль с моей гимнастерки. Недалеко от входа сидел солдат и чистил пистолет. Прогремел выстрел. Кто-то сказал: «Ты что, *** твою мать! Куда ты в пол стреляешь, мать твою?! Там же люди!». Служивый ответил: «Будя тебе… Люди… Их все равно всех уже списали…»
Нас впихнули в подвал. Смрад немытых тел и прелых портянок. Голодные, серые, изможденные лица. И здесь нам объяснили, что мы попали в Особый отдел 60-й стрелковой бригады. В подвале 2 десятка человек, приговоренных к смертной казни и ожидавших исполнения приговора. Утром на завтрак дали по крошечному кусочку хлеба и манерке (вид котелка) жидкой бурды на троих. Многие из сидевших в подвале уже потеряли человеческий облик. К бурде мы со Степаном не прикоснулись. А потом стали по одному человеку выдергивать на расстрел.
На следующее утро выводящий распахнул подвальную дверь и выкрикнул: «…на выход!». Так вчера вызывали на расстрел. Мы со Степаном молча кивнули головой остающимся в подвале. Я помню, с каким трудом, с каким неимоверным усилием воли я оторвал ноги от грязной соломы и сделал по ступенькам шесть шагов вверх. Рядом с верзилой-энкаведистом стоял особист из нашего дивизиона. Он незаметно подмигнул нам, и в это мгновение будто многотонные путы мигом свалились с ног. Наш особист пожал руку своему коллеге из 60-й стрелковой и страшным голосом пообещал жестоко наказать нас, мерзавцев. Мы залезли в кузов грузовика, и только когда селение скрылось за поворотом дороги, особист заговорил с нами: «Ну и работенку вы нам задали! До самого командующего пришлось добираться, чтобы выцарапать вас отсюда». Я спросил у него: «А медаль возвратили?»” Особист выругался: «Ну и дурак же ты! Скажи спасибо, что тебя живым возвратили!».
«На глазах рассыпался фронт…»
– Неужели в те дни не оставалось даже надежды выжить?
– На наших глазах рассыпался фронт. Люди были полностью деморализованы. Мне пришлось увидеть своими глазами, как представитель Ставки лично расстрелял командира стрелковой роты за то, что его рота три дня где-то шлялась и грабила по селам, вместо того чтобы занять рубеж обороны. А многие просто драпали без оглядки.
– Потом вы были ранены…
– Выписали из госпиталя вечером 31 декабря 1942-го. Меня направили в 21-й учебный танковый полк, расположенный в захолустном грузинском городке Шулавери, который на скорую руку «выпекал» танковые экипажи для маршевых рот. Патриотизм и желание побыстрее вступить в бой с врагом стимулировали в этом УТП весьма садистским способом: нас почти не кормили! Давали только какое-то варево из заплесневелой кукурузы. Люди в полку разве что не пухли от голода.
– Когда Вы приняли первый бой в составе танковой бригады?
– В самом начале белорусской наступательной операции.
…Когда бригаде дали приказ повернуть на Вильнюс, жалких остатков снарядов и горючего хватило только на то, чтобы экипировать три танка, один взвод. Этим взводом мне и пришлось командовать, представляя нашу бригаду в июльских боях за Вильнюс.
…Уличные бои – это настоящий кошмар. Это ужас, который человеческий мозг не в силах полностью охватить. Разрушающиеся здания. Трупы на мостовой. Истошные вопли раненых. Обрывки пересыпанной матерщиной солдатской речи. И потери, дикие и жуткие. Только и слышишь вокруг: «Вперед, мать вашу***! Если через двадцать минут не возьмешь мне этот *** дом, застрелю к *** матери!». В батальоне, которому нас придали, уже на второй день никого не осталось. Пригнали в батальон из полковых тылов писарей, поваров, связных, ездовых. Вот эти люди, в конечном итоге, и брали Вильнюс.
– Пили в бригаде много?
– Пили очень сильно, но, как правило, после боя… Поминали погибших товарищей. Снимали алкоголем жуткое душевное напряжение. Психология смертников, что тут поделать… Но иногда пили и перед боем, особенно зимой.
В свою последнюю атаку 21 января 1945-го я шел, крепко выпив. Это случилось на девятые сутки после начала общего наступления. Я не помню, что ел в первые восемь дней беспрерывного наступления в Пруссии в январе 1945-го. Может, съел несколько сухарей за все эти дни. Не помню… Мы были на грани полного физического истощения. Единственное желание – спать. Ночью перед моим последним боем был сильный мороз. Мы околевали от холода. На рассвете меня вызвал комбат Дорош. В тот момент, когда он лично налил мне стакан водки, я сразу понял, что за этим стаканом последует какая-нибудь гадость. Он поставил мне задачу возглавить сводную роту танков, прорваться и перекрыть шоссе Гумбинен-Инстербург, занять оборону и продержаться до подхода наших войск. Я понял, что пью последний раз в своей жизни.
…Пошел к экипажу. Проходил мимо кухни, и тут наш повар предложил мне стакан водки и котлету. Я выпил еще 200 граммов. Два стакана водки согрели меня. Утихла боль в раненой накануне осколком левой руке. Экипаж уже получил завтрак, и лобовой стрелок, расстелив брезент на снарядных ящиках, разложил еду. У нас водка была не только из пайка. Механик разлил всем водку из «трофейного» бачка. И я выпил еще двести граммов. Когда меня ранило в лицо, кровь дико воняла водкой. Я подумал тогда: если выживу, больше никогда не буду пить эту гадость.
– У танкистов в вашей бригаде были какие-то особые ритуалы, суеверия или приметы?
– Было, например, суеверие, что женщина не должна прикасаться к танку. И когда я поймал Макарова в танке с бабой, был уверен, что наша машина стала несчастливой и много мы на ней не провоюем. Нам действительно вскоре «влепили» болванкой по башне и вывели из действия рацию.
«Перед атакой молились все!»
– В Бога на фронте верили?
– Перед атакой атеистов нет! Шепотом перед боем молились все. Ведь нет ничего ужаснее, чем ждать на исходной позиции приказа на атаку. Пронзительная, жуткая, сводящая с ума тишина…
– Насколько велики были потери у танковых десантников бригады?
– Это были люди обреченные: только ранение давало им шанс выжить. В моем последнем бою на броню посадили отделение десантников, шесть человек со станковым «максимом», все они погибли. Часто в качестве десанта нам придавали «штрафников».
– Каким было отношение танкистов к теме трофеев?
– В экипажах вообще не думали о серьезных трофеях. Искали только то, что можно было съесть или выпить. Я не помню, чтобы, кроме немецкого оружия, авторучки и гармошки, у меня были какие-то трофеи. В Литве в одной из немецких комендатур мы обнаружили ящик размером 40х40х40 сантиметров, набитый царскими золотыми монетами. Я не взял ни одной. По молодости лет, наверное, не понимал, что такое золотые рубли. Моя лейтенантская зарплата казалась мне богатством. Зачем же мне нужна была какая-то мелочь, пусть и золотая?
– Кого из своих павших боевых товарищей Вы часто вспоминаете?
– Многих вспоминанию… Сколько друзей пришлось на войне потерять. Все мы, выжившие на войне, живем, как в песне: «…за себя и за того парня». Вы даже не можете себе представить, как тяжело было мне вернуться в 1945 году в родной город и осознать, что почти все мои друзья и одноклассники погибли…
Г. КОЙФМАН, интервью и лит. обработка